Евгения Курбатова

Я твердо знаю, что люди действительно рождаются для лучшего. Но в долгих жизненных лабиринтах где-то происходит незаметный поворот, и человек становится могильщиком, или палачом, или ассенизатором. А почему? Ведь ни один ребенок не планирует стать палачом, скажи об этом любому мальчишке — он просто обидится. И сколько бы мне ни объясняли, что любой труд почетен, я никогда не поверю, будто рыть могилы или вывозить дрянь — самое обыкновенное занятие. Конечно, сразу ткнут в меня десятком укоризненных пальцев: а кто же должен заниматься этим? Да не знаю я; машины, наверное…

Около шести утра отпечатали фотографии с пленки из фотоаппарата, забытого у Баулина. Я долго внимательно рассматривала их, пытаясь среди многих лип на нечетких размытых отпечатках угадать лица тех, что, как и все, родились для лучшего, а сами убили человека, и теперь их ждет тюрьма.

Судя по всему, фотографировалась компания во время пьянки. На столе бутылки, стаканы, какие-то пьяные рожи.

Потом появилось изображение Баулина. Хмельное блаженство морем разливалось по толстой физиономии. Вот тоже, наверное, человек создавался для чего-то выше, чем отсчитывать бутылки, четвертинки, стаканы «красноты». Чушь какая, всю жизнь будто под наркозом.

Он сразу опознал своих постояльцев.

— Вот Володька, с усиками, а этот Альбинас!

— А был такой эпизод, когда вы вместе фотографировались?

— А как же! Позавчера. Я только думал, что Володька снимает так, для виду, на пустую пленку. Но все равно было забавно, вот мы и щелкались.

— Кто изображен на других кадрах?

— Сейчас посмотрю, сейчас. Так, это Колька Гусев, мой сосед. Это Сашка Андрюшин, Симка Макаркин, Толька Алпатов — дружки мои.

— Ладно, с ними мы поговорим отдельно…

Я отдала размножить фотографии Владимира и Альбинаса, чтобы срочно разослать их по фототелеграфу. Если убийство их рук дело, то они сделали буквально все, чтобы ускорить свою поимку…

Владимир Лакс

Я сел, протер глаза и сказал:

— Поедем, пожалуй. А то комары прямо осатанели.

Я сказал насчет комаров и протирал глаза, чтобы он не подумал, будто я от волнения не могу уснуть. Я не хотел, чтобы Альбинка думал, что я трус. Иногда, когда волнуешься или боишься, надо себя превозмочь, пересилить, заставить не бояться. Вот, когда мы перед отъездом в Паневежисе угнали грузовик, я здорово боялся сначала. Но Альбинка начал выпендриваться пере-До мной, будто у меня молоко на губах не обсохло, а он огни и воды прошел. Я ему так и сказал тогда: ладно, не трусливей тебя, только неохота мне, мол, потому что глупо это. Я и на легковых-то не слишком люблю ездить, а тут грузовик какой-то грязный, подумаешь, много радости. А он сказал, что это ерунда, покатаемся немножко, а потом поставим. Будут же у нас когда-нибудь свои машины, нам, мол, практика необходима, а то разучимся водить. И снова завел ту же песню — не бойся, не бойся, никто и не узнает. А я сказал, что ладно, черт с тобой, поедем. Вот и получилось, что про угон все равно узнали, и пришлось нам из Паневежиса удирать по-быстрому. С отцом страшно говорить было, он ведь такие штуки вообще не понимает. Если бы сказал, он бы заставил пойти в милицию. Поэтому и пришлось убежать потихоньку, да еще денег у него спереть. Письмо я ему из Даугавпилса отправил, чтобы не волновался. Мне его тогда почему-то очень жалко было, не везет ему как-то в жизни все время. Но я боялся, что Альбинка будет смеяться надо мной за слюнтяйство, поэтому, когда мы выпивали в ресторане на вокзале, я сказал, что пойду в уборную, а сам выскочил в почтовое отделение, здесь же, на вокзале, и купил открытку.

Я написал тогда: «Здравствуй, батя! Я убежал из города. Извини, что не пришел попрощаться. Поезд уходил очень поздно, и я чуть не опоздал. Почему я убежал, напишу в следующем письме. Володя».

Но письма я ему пока не написал, да, собственно, еще и некогда было. Времени-то — неделя не прошла. А кажется, будто сто лет прожил. Тогда на вокзале все было легко и просто — я первый раз был по-настоящему свободен. Никто мной не мог командовать: ни отец, ни учителя, ни воспитатели. Можно было делать что хочешь и жить как хочешь. Это было так здорово — знать, что у тебя нет никаких обязанностей, а есть только права, И даже то, что Валда, видимо, вычеркнула меня теперь навсегда, меня как-то не так огорчало. Вон Альбинаса его Нееле тоже не любит, он же от этого не собирается топиться. Он, наверное, прав, .что за так просто никто никого не любит. Женщины любят настоящих мужчин — сильных и смелых, победителей. И богатых. А я, если в общем-то по-честному разобраться, довольно трусоватый и совсем не сильный. Победителем мне еще надо только стать, потому что до сих пор я проигрывал все партии, в которых участвовал. И в этой партии, что мы сейчас заварили, никакой победы не видно…

Альбинка, черти бы его взяли, надумал все это. Теперь, если поймают, даже не знаю, что будет. Он тогда все распинался: есть такой фильм, «Особняк» какой-то, мол, там все точно показано, что и как надо делать, беспроигрышная партия. Там, мол, по собственной глупости эти налетчики попались. Вот те, кто придумал всю эту басню про разбойничий особняк, сидят себе дома спокойненько при своих деньгах, что они за эту придумку получили, а мы как угорелые несемся черт его знает куда. Зря, конечно, я ввязался в это дело. Вдруг отыщут нас? Вот тогда нам уж точно особняк обеспечат. Хотя найти нас, если рассуждать не от страха, а по-умному, не должны. Нас там никто не знает. Баулин знает только имена, да и вообще кому-то надо еще сообразить, что это наша работа. Ах, как было бы хорошо, если бы этой истории не было совсем! Ну, просто не было бы, и все. Не знать бы о ней ничего, не вспоминать, не помнить. Не помнить, не помнить, будто ничего не было.

— Слушай, Альбинка, нам надо будет вернуться домой.

— Когда? — насторожился Альбинас. Он даже руки снял с руля, и машина сразу же выписала крутой зигзаг на шоссе.

— Когда? — Я и сам задумался. — Не знаю я, Альбинка, когда надо домой возвращаться — мы ведь и там за собой хвосты оставили. Но домой надо возвращаться, иначе мы с тобой попадемся.

— А как же наши планы? — спросил растерянно Альбинас.

— Да брось ты эту чепуху! Забудь! И вообще давай забудем об этой истории, как будто ее не было вовсе.

— Ха! Забудь! Я-то забуду, а вот…

— Вот поэтому забудь ее. Навсегда. Не было этого ничего. Все мы придумали, поболтали, пофантазировали, и конец. Теперь надо это забыть. Тогда, может быть, это все присохнет как-нибудь…

— Допустим… А что сейчас будем делать?

— Давай доедем до Горького, бросим машину и сядем зайцами на любой поезд до Ленинграда. Там разыщем кого-нибудь из моих товарищей по училищу, скажем, что отправились путешествовать и остались без денег. Помогут наверняка, они хорошие, добрые парни. Может быть, как-то пристроимся пока в Ленинграде. Хорошо бы там с полгодика пооколачиваться. А потом надо назад возвращаться в Паневежис. Больше нам деваться некуда.

Альбинка задумался. Он думал долго, уж не знаю, чего он там прикидывал, но я твердо решил дураком больше не быть и у него на поводу не идти. Ясное дело, неохота ему возвращаться в Паневежис, боится он, что все угоны эти всплывут и его посадят. Только я решил, что мне плевать. Если я его не заставлю сейчас согласиться, то тогда конец всему. Загремим вместе за убийство. Я-то хоть и не убивал таксиста, да ведь понятно, что и меня по головке за это не погладят. А так вернемся потихоньку, время прошло, все уже забыли про нас, устроюсь куда-нибудь, так это и растворится помаленьку.

Справка мелькнула табличка с названием деревни, которая была уже хорошо видна впереди, — «Илевники». На обочине стояла бабка с девочкой и мальчишкой. Она вышла на дорогу и махала нам рукой.

— Давай, Альбинка, решай быстрее, при них говорить нельзя будет…

Альбинка стал подтормаживать, пока совсем не остановил машину около этих людей. Потом повернулся ко мне и сказал сквозь зубы: